Posted 13 апреля 2015, 14:18
Published 13 апреля 2015, 14:18
Modified 31 марта, 08:33
Updated 31 марта, 08:33
Тридцативосьмилетний корреспондент телеканала «Дождь» Тимур Олевский стал журналистом сравнительно недавно. До этого он много лет работал в мелком бизнесе и оставил его только тогда, когда это социальное явление почти полностью сошло с нашей сцены. В мире многие считают, что журналист не должен кому-то помогать, даже силам добра. Его задача – рассказывать людям обо всем, что происходит, и не более того.
Журналистика в исполнении Олевского – это журналистика помощи и защиты. Этим стремлением проникнуто все, что он делает: от сюжетов, снятых на улицах Москвы, до военных репортажей с Востока Украины, которые принесли ему уважение и известность среди тех, чей взгляд на эти события отличается от официального.
- В 2014 году вы стали военным корреспондентом. По чьей инициативе – начальства или вашей?
- Я этого хотел. Хотя военный корреспондент – это, наверное, такой, который показывает, как строчит пулемет. А мне никогда не было интересно, как он стреляет. Мне кажется, пулемет стреляет всегда одинаково. Он делает: тра-та-та, вылетает пуля и в кого-то попадает. Это не журналистика. У меня нет ни одного кадра со стрельбой. Нет, вру, есть. Один раз все же снимал стреляющий пулемет. Но это было под Донецким аэропортом, и этот пулемет был частью истории. «Максим» образца 1905 года.
А что я делал все то время, когда бывал в Украине – например, в ДНР и ЛНР? Я следил за тем, как меняются люди. Не настроения даже, а как жизнь их меняет. Не из какого-то научного интереса, чтобы потом описать, как у бабочки крылья поменяли цвет, а из практических соображений – потому что эти люди находились в трудной жизненной ситуации, им хотелось помочь, привлечь внимание всех к их проблемам.
В том числе и остановить войну. Просто остановить. В моем представлении война - это такой шар, который катится по земле, он очень тяжелый и большой, и он давит все, что попадается на пути – дома, людей. И хотелось прямо ногтями цепляться за него, стараться его замедлить.
- У вас семья, дети. Легко ли вас туда отпускали?
- Нет, тяжело. Жена очень переживала. И дети переживали. Но ведь такое происходит не только со мной.
- Вы поехали добровольно.
- Очень важно там было быть. Мне казалось, когда я туда ездил, что нет места, где я был бы более нужен и полезен. Это очень личная история. Мне кажется, что я не навредил никому и, может быть, кому-то помог. Я догадался, что очень важно ездить по полевым командирам и снимать пленных, потому что это может спасти им жизнь. Если они будут сняты на камеру и показаны, то больше шансов, что их не убьют.
Потом, когда я говорил с журналистами, которые ездили на чеченские войны, они говорили: да, это так. Я ездил и с обеих сторон снимал пленных. В Украине очень близко воспринимают судьбу своих солдат. Она их очень волнует. Это гуманное государство…
- Государство? Может быть, там общество гуманное?
- Да, общество. Про государство пока не знаю. Их действительно волнует судьба каждого своего пленного. А в России я не вижу, чтобы всех так волновала судьба пленных россиян. У нас до сих пор хоронят солдат под номерами, и сказать, что общество переживает из-за каждого своего погибшего, трудно. Но каждый пленный с российской стороны – это свидетельство участия России. Нежелательное свидетельство. И снять его – значит, спасти, может быть, жизнь этого человека.
- Вы готовы ездить туда снова?
- Обязательно поеду. Надо побывать и с одной, и с другой стороны. Не сравниваю себя с украинцами, но я тоже вложил часть своей души в становление этой страны после Майдана. Мне бы хотелось, чтобы у них все получилось. Мне кажется, если у них все получится, то и у нас все получится. А вот если мы победим Украину, то у нас точно от этого лучше не станет.
- А что значит: у нас все получится?
- Я однажды написал в «Фейсбуке» очень эмоциональный пост после очередного суда с чудовищным, злобным приговором. Я написал, что хочу, чтобы те, кто обрекли невинных на страдания, понесли кару. И мне люди, более глубокие, чем я, ответили, что на самом деле я этого вовсе не хочу. А в действительности, я хочу, чтобы эти люди дожили тихо свою жизнь на свои большие пенсии на своих дачах, никому не нужные и в обществе всеми забытые. А мы, не обращая на них внимания, двигались дальше. И мне кажется, у нас тогда будет все хорошо. Мы просто в какой-то момент перешагнем через это и забудем.
- Кто эти «мы»?
- Мы – это люди России. Те самые, которые сейчас кричат: «крымнаш».
- И такие люди действительно перешагнут и забудут? А может, наоборот, если придут к выводу, что живут плохо, то воспылают праведным гневом, и уж, поди разбери, кто попадет под раздачу?
- Советская империя была сильна тем, что преступления, совершенные от имени государства, не становились частью вины каждого конкретного человека, потому что он мало что решал.
Люди, которые жили в 1990-е и в нулевые, не воспринимают поражение и развал империи, как искупление своей вины. Они видят в этом только досадную оплошность. Потому что Советский Союз действовал не от имени этих людей. И у них ответственность за содеянное не возникала. Считаю, что сегодняшняя Россия нуждается в поражении, в котором каждый из россиян будет чувствовать воздаяние за сделанное им.
- А вы - патриот России?
- Да, конечно, я патриот России. Тут добавить нечего. Очень хочется, чтобы моя страна была устроена справедливее, добрее и логичнее.
Строительство капитализма как подготовительный класс журналистики
- Вы стали журналистом, когда вам было уже за тридцать. Почему?
- Чтобы защититься. Буквально. Я себя чувствовал беззащитным перед страной, в которой я живу. И я понял, что могу себя защитить публичным выражением своей точки зрения. Потому что непублично я ее высказывать опасаюсь. А следующая мысль: надо попытаться защитить и еще кого-то. Читателей, зрителей, слушателей. Я воспринимал, да и сейчас воспринимаю журналистику как инструмент общественной самозащиты.
Плюс к тому, в 2008 году я остался без работы. Мог заниматься чем угодно. Обратился в «Эхо Москвы». Мне говорят: «Сейчас кризис, зарплату мы не платим. Если согласны без зарплаты поработать, возьмем вас стажером».
Пришел домой счастливый, говорю: «Представляешь, буду работать без зарплаты на «Эхе Москвы». Как здорово! – Ну конечно, здорово, давай попробуем», - сказала мне семья в ужасе. И меня через три месяца взяли в штат.
А с апреля 2012 года работаю на «Дожде». Тоже пришел, сказал, что хочу попробовать, и меня взяли.
- До этого вы успели прожить другую жизнь. В 1990-е годы были уже взрослым. Вы были тогда политизированным человеком?
- Не знаю, можно ли это назвать политикой. Меня интересовала работа, бизнес. И две вещи, которые у меня остались в памяти от 1990-х годов, это разгул бандитизма и угрозы, связанные с этим.
Я тогда считал, что все самое интересное происходит в бизнесе, и внимания заслуживают только события, которые в нем случаются, хотя, конечно, из меня бизнесмен никакой бы не получился. Но жить при этом было довольно страшно. И все это те бизнесмены, которых я в 1990-е годы видел, которые жили и работали в России, вынесли целиком. Я работал в рекламном бизнесе, и, кажется, представляю, как это было.
- Выходит, вы успели побыть строителем нашего капитализма.
- Маленьким муравьем в этом строительстве.
- И как вы тогда считали - капитализм этот правильно строился?
- У меня было ощущение, что страна развивается. Мне только казалось, что она развивается в совершенно угрожающих для тех, кто это делает, условиях. В конце 1990-х у меня было ощущение, что нам не хватает государства…
- …Как всем тогда. И мне тоже…
- …Что оно должно нас защищать от людей, которые не имеют права ни по закону, ни по справедливости, «за так» иметь то, что они имеют. Вдруг мы тогда поняли: мы же работаем, а бандиты нас грабят.
- Это был общий глас. И пришествие Путина тогда…
- …Абсолютно на ура. Перестали приходить каждый месяц за конвертами.
Но прошло всего полгода, как ушли люди в кожаных куртках, которые раньше ходили за конвертами, и за конвертами стали приходить люди в погонах. А самое смешное было у тех, к кому одни и те же люди приходили сначала в кожаных куртках, а потом в погонах.
Но сначала эти люди в погонах казались как-то понятнее. У государства не было институтов для развития, и решать все можно было, так или иначе, через взятки. С этими людьми всегда можно было договориться, вопрос был только в деньгах. Свобода стоила конкретных денег и не была ограничена ничем другим.
В начале нулевых мне казалось, что это не так унижает, чем если ты подчиняешься бандиту. Потому что государство хоть какое-то имеет право, а он никакого. И с бандитом не поспоришь, а спорить с государством можно. Есть суды, например. Есть фактор огласки, публичности. Так казалось тогда.
И потом началось самое интересное. Оказалось, что суды больше не действуют или на глазах перестают действовать. И публичность перестала действовать. Думаю, в конце нулевых это окончательно стало ясно. А ведь в первое время в путинской России прилюдно озвученная компрометирующая чиновника информация была для этого чиновника неприятна и чревата последствиями. А потом они выработали формулу: вы можете про нас рассказывать все что угодно. Нам все равно.
И тогда же угасла рекламная фирма, в которой я работал. Реклама, которой я занимался, исчезла, потому что исчез тот бизнес, который ее подпитывал. У нас были клиенты – бизнесмены средней руки. Я видел, как наши заказчики исчезают или продаются более крупным бизнесменам. А крупные бизнесмены работают с крупными рекламными фирмами, наша была совсем небольшая, и мы все больше оказывались в стороне. Журналистика стала для меня выходом из этого тупика.
Достоинство встретить поражение
- В конце 2011 года все вдруг вышло из оцепенения. Митинги, шествия. Было много надежд. Вы их разделяли?
- Нет. Я себе это представлял так, что власть не изменится, если ей не сделать больно. Но сделать больно власти можно только такими протестами, которые приведут к гибели людей, потому что российская власть устроена очень жестко. А я не готов никого увидеть в числе погибших. А без уличной борьбы и жертв ничего измениться не может, и чем больше митингов, тем сильнее потом будет откат. Мне это было понятно.
- Вам не нравились эти митинги?
- Они мне очень нравились. Просто было ощущение, что нет в этой протестной активности никакого хорошего сценария для людей, которые в ней участвуют. И когда я был на Болотной (10 декабря 2011 года, на первом московском массовом митинге, - «Росбалт»), когда «Немцов увел людей с площади Революции на Болотную», как говорил тогда Лимонов, я был счастлив, что он их туда увел. Потому что эта Болотная не решала ничего, и вопрос был только в той степени достоинства, с которой общество встретит свое поражение.
Потом бывало ощущение: все это настолько нестерпимо, что я отсюда уеду, не хочу иметь с этим ничего общего. Но всегда есть то, с чем ты хочешь иметь общее, потому что ты из этого состоишь. И оно дороже того, во что погружает тебя государство. Это люди, это дело, это язык. А для меня переезд в другую страну означает еще и отказ от профессии.
- А отказаться от профессии…
- …Не хотел бы. Она очень дорога мне. Я примерно знаю, что я хочу сделать дальше, и для чего мне эта профессия необходима. Я постепенно приближаюсь к моменту, когда я перестану бояться собственного текста и начну писать. Тогда я буду заниматься литературой. По крайней мере, я стремлюсь к этому.
- То есть, когда-нибудь с телевидения вы хотели бы уйти?
- Телевидение это точно не мое призвание. Но это очень интересно. Это очень любопытный опыт, и мне есть за что благодарить команду «Дождя».
- Вы начали там работать, когда «Дождь» был крайне модным и популярным. А в январе 2014 года попал в опалу. Помню, меня самого разозлил опрос про блокаду. Но с первого дня понятно было, что это только повод. Не будь его, нашли бы другой. Вот вы работали на телеканале, который все любили, и вдруг его бьют ногами, плюют, глумятся. Для вас это было шоком?
- Я немножко по-другому переживаю стрессовые ситуации. Не испытываю шока одномоментного. Это всегда растягивается во времени. Плюс, мне кажется, это носилось в воздухе. «Дождь» совершенно в тот момент не вписывался своей интонацией, своими темами, своим откровенным разговором в контекст того, что происходило.
Шоком не было. Но было очень обидно. И трудно. Знаете, что меня в тот момент больше всего расстраивало и напрягало? Это то, что мы поневоле стали подбирать слова для тех вещей, которые раньше говорили прямо. Стали дуть на воду. Мне это казалось признаком того, что мы получили удар, от которого не можем оправиться.
Пока есть шанс, надо работать
- А тот переворот в настроениях людей из-за Крыма, Украины, который прошлой весной произошел, он стал для вас неожиданностью? Словно бы проснулись в другой стране.
- У меня вызывала удивление та наглость и беспринципность, с которой власть и журналисты стали извращать события. И удивляла та покорность в людях, с которой они принимали информацию как данность, не проверяя ее совершенно. Меня удивляло, что в 2014 году, при наличии интернета и прочего, такое количество людей готово слепо верить во все, звучащее с экранов, не подвергая это ни сравнению, ни попыткам проанализировать и проверить.
Возможно, они этого искренне хотели. Понятно, что все разговоры о присутствии российских военных в Донбассе - в пользу бедных, потому что наши граждане прекрасно знают, что они там есть, их не надо ни в чем убеждать, их это устраивает. Я несколько раз сталкивался с людьми, которые говорили, что, во-первых, военных там нет, а во-вторых, они там есть, и слава богу.
Я уверен, что этого не было в 1990-х, потому что тогда люди отвечали за собственную жизнь самостоятельно. Кто думал, что борьба с «братками» и бандитами завершится имперскостью такой?
- И что остается делать журналисту? Недавно Леонид Парфенов сказал, что журналистике у нас сейчас места нет. Потому что раньше был спрос на нашу продукцию, а сейчас он исчез, по его мнению.
- Это его мнение, я так не думаю. Мне кажется, в этом есть доля позерства - так говорить. Конечно же, есть спрос. По степени раздражения, которые вызывают некоторые мои материалы, я понимаю, что спрос велик.
- А кроме раздражения?
- Есть очень много людей, для которых это отдушина. Даже сейчас есть надежда, что какая-то публикация может облегчить жизнь конкретного человека. Вот, Светлана Давыдова, которая с семью детьми заехала в тюрьму за госизмену. Я не уверен, что мы, журналисты, освободили бы ее из тюрьмы, если бы ее захотели там оставить. Но то, что именно из наших публикаций кто-то, кто принимает такие решения, узнал об этом и приказал ее выпустить, это, безусловно, так.
Сейчас функция журналиста – максимально подробно, насколько позволяют возможности в совершенно закрытой стране, описать ее устройство, чтобы потом, когда власть поменяется, а она поменяется обязательно, понять, как была устроена Россия, и что-то в ней поправить. Это необходимо описывать максимально подробно. Пока есть шанс, что изменится хоть что-то, надо делать.
- Вы надеетесь на поворот к лучшему. А если его не будет? Если бы вы точно знали, что никакого общественного результата не получится, вы бы продолжали работать?
- Не знаю.
Беседовал Сергей Шелин